Два тополя на Советской
Бриллиантова Раиса Александровна
Наша просторная, огороженная высоким забором усадьба стоит на углу улиц Фрунзе и Советской. Здесь много строений: хозяйский огромный, на десять комнат, дом, трехкомнатный флигель, наш 16-метровый домишко — бывшая баня, а еще — погреб-ледник, амбар, сеновал, коровник, конюшня, курятник, сад-огород и наша отрада — просторная зеленая лужайка. Здесь проходило наше детство и здесь было место добру, дружбе, взаимопониманию. В большом доме живут семьи Хасановых и Полежаевых, с которыми мы сдружились на всю жизнь. Хозяином усадьбы был татарин Насибулла Хасанов, прибывший в 1900 году в Новониколаевск из Нижегородской губернии. Он занимался ломовым извозом и, имея большую семью, сумел дать образование своим семерым детям.
Во дворе у нас все интересно: кудахчут куры, бегают цыплята, под крыльцом живет добродушный большой пес Тарзан. Сколько веселых счастливых дней мы пережили здесь, играя в прятки, классики, в мяч, прыгая через скакалку, залезая на сеновал, где духовито пахло разнотравьем, где можно было блаженно раскинуться на пышной травной перине, наблюдая за игрой света, пробивавшегося через неплотно пригнанные доски. Счастливые минуты незамутненной детской жизни!
По утрам мы любим наблюдать, как хозяин выводит из стойла коня Серко, впрягает его в телегу с большой бочкой для воды и едет через дорогу, к Федоровой бане, где набирает воду вся окрестность. Из высокой стены пристройки выходит длинная труба с краном и большой железной воронкой. Наполнив бочку, хозяин въезжает в широко распахнутые ворота, Серко натужно поматывает большой головой, из-под крышки бочки выплескиваются струйки воды, а навстречу бежит Тарзан, радостно повиливая хвостом.
Воду в те времена продавали. Для тех, кто подходил к водокачке с ведрами, открывалось небольшое оконце, за которым сидел «хозяин», отпускавший за пятачок два ведерка.
В тридцатые годы многие новосибирцы держали скот. Ранним летним утром пастух подходил к воротам, играя на рожке, и хозяйки отправляли в стадо свою скотину. Сегодня невозможно себе представить, что коровы паслись совсем недалеко от дома, в теперешнем центре города, в районе нынешнего стадиона «Спартак» и Центрального парка. Когда солнце склоняется к закату, по улицам поднимается пыль и раздается мычание — усталые, медленно шагающие коровушки-кормилицы с набухшим выменем возвращаются домой. Большой радостью для нас, ребятишек, было появление на свет ягнят. Об этом нас извещал хозяйский сын Гумер: «Ягнята родились!» Мы бежали в хозяйский дом, куда новорожденных вносили пожить, пока не окрепнут, и с умилением наблюдали очаровательных животных с тоненькими слабыми ножками, с милыми мордочками, ласкали их.
Зимой у нас свое веселье: строим снежные крепости, лепим баб, катаемся с горки, прыгаем в сугробы с высокого забора. Снег чистый, ярко-белый, мы в нем тонем, как в пуховой постели. Ах, какое это удовольствие, вволю набарахтавшись, броситься спиной в высокий сугроб, широко раскинув руки, и глядеть в высокое небо!
Устав от беготни и возни, мы усаживаемся вокруг стола и предаемся тихим занятиям: рисуем, читаем, играем в лото, в бирюльки и блошки. Бирюлька — это точеная из дерева фигурка: чашка, ваза, блюдце, кувшинчик. Все фигурки кучей укладываются в блюдце, и надо при помощи тонкой палочки с крючком на конце суметь подцепить из кучки фигурку за тоненькое проволочное ушко, не пошевелив другие. Выигрывает тот, кто вытянет большее количество бирюлек.
А блошки — это костяные кружочки-диски с утолщением в центре. Они разных размеров и напоминают пуговицы. Если правильно нажать на блошку, она подпрыгнет. Чем выше, тем лучше. Иногда она прыгает так высоко, что слетает со стола, чему мы особенно радуемся.
Семья Полежаевых, в которой мы проводили немало времени, состояла из трех поколений. Выходцы из Петербурга, с блестящим питерским образованием, они имели сына — известного в Новосибирске художника, с детьми которого мы дружили. Это было большое семейство, в котором соблюдались интеллигентские традиции — к столу собирались в определенные часы, обедали всегда за белой скатертью, чай пили — за цветной, держали няню и домработницу. Они устраивали приемы, на которых собиралось прекрасное общество из художественной интеллигенции, играли на фортепиано, пели романсы. Запомнились и новогодние праздники для взрослых и детей, где угощали нас и дарили подарки.
Наигравшись дома и во дворе, мы шли за ворота, на улицу, где была своя жизнь: гремят телеги по булыжной мостовой, пробегают легковые коляски, медленно движется похоронная процессия, проезжает бочка ассенизатора, разнося по воздуху жуткие миазмы, или устало бредет серая, безнадежная колонна арестантов, сопровождаемая конвоирами, — типичная картина для 30-х годов.
Иногда проезжает телега, нагруженная мешками с древесным углем, рядом — угольщик в грязной одежде, с перепачканным углем лицом. Он идет и громко выкрикивает: «Кому березовые угли, выходи! Угли-и-и! Угли-и-и!». Мы бежим к маме: «Мама, угольщик проезжает!» Мама берет корзину и торопливо идет за ворота. Случай упустить нельзя, без угля ни разогреть воду в самоваре, ни накалить утюг. Березовый уголь, мелкий, ломкий, быстро загорается от тоненькой лучинки, стоит копейки, а жизнь облегчает!
Ходили по дворам и мужики-точильщики. Они носили на плечах свой инструмент: кремниевый круг на деревянной подставке, соединенный с большим колесом и приводимый в движение ногой. Точильщики входили во двор и призывали: «Ножи-ножницы точи-и-ть!» Иногда забредали и ходячие сапожники-китайцы, которых называли «ходя». Они были очень бедные, несчастные, оказавшиеся на обочине жизни люди. Их было очень много в нашем городе.
Федорова баня, что напротив нашего бывшего дома, была городской достопримечательностью. Не случайно в старом Новониколаевске была в ходу поговорка о городе: «Вокзал, базар, Федорова баня!» Построенная до революции предприимчивым и умным человеком, железнодорожным служащим Федоровым, она дожила до наших дней и всегда верно служила людям. На наших глазах она неоднократно перестраивалась и становилась все лучше и удобнее. А раньше в ней не было даже отдельных кабин, вместо них — ячейки в два этажа, куда банщица складывала нашу одежду в узлах и называла номер места. Выйдя из моечного отделения, нередко приходилось стоять в очереди за узлами на холодном затоптанном полу.
На углу улиц Журинской и Советской была и лудильная мастерская — маленький темный домик. Сюда хозяйки носили для починки посуду: самовары, кастрюли, тазы, ведра. Дыры в них заливали оловом и покрывали полудой всю внутренность посуды. Лудильщики были черкесы. Хозяин — хромой, черноглазый мужчина, всегда в каракулевой папахе. Темные стены, грязные оконца, запах железа и окалины, босые, в истрепанной одежде детишки...
Неподалеку от нас, на углу улиц Романова и Советской, на месте нынешнего магазина «Дары природы» стояла ветеринарная лечебница — добротное высокое деревянное строение с широкими окнами. За воротами можно было видеть всегда чистый двор. Сюда водили и носили лечиться зверей и домашних животных. Мы однажды приносили даже курицу, которая перестала нести яйца.
А на площади Кондратюка (тогда Андреевской) стоял деревянный цирк, построенный в 1927 году. Там горели яркие огни, гремела музыка, там было весело и интересно. Мы знали некоторых работников и артистов цирка, выступавших неизменно под звучными иностранными именами, потому что хозяева нашей усадьбы нередко сдавали им комнаты. Цирк этот просуществовал не очень долго, так как его не смогли отстоять от пожара...
Еще одной достопримечательностью нашей округи была пекарня, расположенная в самом начале улицы Фрунзе, которая выпекала очень вкусный, пахучий и ароматный, с легкой кислинкой, пеклеванный хлеб.
Наше детство было неотъемлемо и от чтения. Благодаря все той же семье Полежаевых мы имели возможность знакомиться с прекрасной литературой, с произведениями русских и зарубежных писателей и даже с книгами и журналами, изданными в XIX веке. Однако мы ходили и в читальный зал детской библиотеки, которая находилась на задах здания нынешней администрации Центрального района.
С другой семьей — семьей Хасановых — нас сближала национальность, соблюдение обычаев и традиций. Татары в те годы тесно поддерживали отношения. В городе были места их компактного проживания, не случайно одна из улиц носит название Татарской. Неподалеку от нашего дома, по улице Фрунзе, 1, находилась мечеть. В ее строительстве активно участвовал и хозяин нашей усадьбы Насибулла. Построенная накануне революции, в 1916 году, она стояла на хорошем месте, в окружении частных домов, где было много зелени. Мечеть активно посещалась единоверцами и просуществовала до середины 30-х годов. Наши родители ходили в мечеть по пятницам и по праздникам. Наверху, на антресолях, располагались женщины с детьми, внизу — мужчины, приходившие в мечеть с молельными ковриками в руках. Как-то раз нас провели на минарет, на высокую башню, откуда открывалась захватывающая панорама города. В годы нашего раннего детства на минарет трижды в день поднимался муэдзин и сообщал о времени наступления молитвы — сначала с нижней площадки башни, затем со средней, затем — с верхней. Потом этот обряд отменили, так же, как и бой часов с каланчи на крыше средней школы № 10.
В первой половине тридцатых годов татары стали официально отмечать национальный праздник сабантуй. Это народный праздник в честь окончания посевных работ, в переводе — праздник плуга. Помню, как нас повели на ипподром, где его проводили. Везде нарядно одетые люди, на поле — шест с развевающимся полотнищем. Были скачки и борьба. Борцы раздеты по пояс. Побеждает тот, кто с помощью полотенца повалит противника на землю. Непременной частью сабантуя была раздача подарков детям. Потом все это было запрещено, закрылись татарские школы, а Ипподромс-кий район превратился в Центральный.
В годы нашего раннего детства квартиры освещались керосиновыми лампами, и поэтому, когда электромонтер вкрутил над нашим столом электролампочку, началась совсем другая жизнь, в доме стало светло и празднично.
Такой же радостной переменой стало радио. Где-то в 1934 году папа принес небольшой черный ящик и наушники. «Теперь, дети, будем слушать радио! Это очень интересно!» — сказал он. И в доме послышались чужие далекие голоса. Мы прижимались с сестренкой к наушнику и слушали. Среди первых запомнившихся впечатлений я помню радиопостановку «Восстание Спартака», а попозже, в 1936 году, выступление Сталина по поводу принятия Конституции. Сталин говорил негромко, очень размеренно, строя короткие чеканные фразы. Через несколько лет наш шелестящий тихими голосами радиоприемник сменил настенный громкоговоритель — черная тарелка.
Что еще из быта тех лет сохранила память? Зима. Во дворе по нескольку дней качаются замороженные, негнущиеся выстиранные простыни, полотенца, рубахи. Постепенно белье выветривается, становится податливее, мягче. Но все равно, когда его вносят в дом, оно позванивает, слегка гремя обмороженными краями. В комнате вкусно пахнет морозной свежестью. Белье и после глажения не теряет своего аромата. Глажка — это тоже целая процедура. Утюги в то время были тяжелые, чугунные. Открывается крышка с прикрепленной к ней ручкой, внутрь закладывается и поджигается древесный уголь. Утюг ставят на железную подставку для разогревания. Через отверстия в крышке видно, как разгораются и вспыхи-вают угли. Чтобы быстрее накалялось, хозяйки брали утюг и раскачивали его на вытянутых руках из стороны в сторону. Он был очень тяжелым, но зато температура в нем держалась очень долго и им одинаково хорошо было гладить и батистовые блузки, и шерстяные брюки. Мы пользовались угольным утюгом вплоть до 50-х годов. Простыни, наволочки, полотенца многие гладили традиционным, еще дедовским способом: наматывали на круглую палку аккуратно свернутое белье, а затем раскатывали его валиком с зазубринками, со ступеньками. Прокатанное белье становилось мягким, но, конечно же, его внешний вид уступал глаженному.
Мы учились, играли, читали, отмечали юбилеи и не подозревали, какие испытания готовит нам жизнь. Еще не все понимая, мы чувствовали витавшую в воздухе тревогу. Говорилось о шпионах и вредителях, в школе на уроках истории нам рассказывали о диверсиях на заводах, о врагах народа. В учебниках мы вымарывали чернилами портреты бывших руководителей, разоблаченных органами, пошли повальные аресты. А однажды беда пришла и в наш дом.
16 июля 1937 года в три часа ночи нас разбудил громкий стук в двери. Папа вышел в сени и спросил: «Кто?»
— Открывайте! Бриллиантов, ордер на арест!
Четверо военных вошли в дом, велели всем встать, пригласили понятого — им стал наш сосед, молодой человек, его вырвали из кровати, он пришел в одних трусах и так просидел на стуле, дрожа от холода и страха. Нам с сестренкой Фру-зой сказали стоять на голой кровати, и мы простояли в одних рубашонках несколько часов, ничего не понимая.
Обыск начался с того, что растеребили все постели, открыли сундук и тумбочку, перекидали все вещи. Потребовали бумаги, книги и фотографии. Ничего уличающего не нашли, потому что этого просто и не было! Конфисковали на всякий случай две брошюры, письма на татарском языке, фотографии. Особый интерес вызвал папин револьвер и боевые патроны.
— Откуда и для чего это у вас? — спросил оперуполномоченный. Отец ему объяснил, что ему это выдали после ночного нападения на улице. Револьвер, конечно, забрали. Но особенно нас поразило, что забрали наших бумажных кукол. Позднее мы поняли, почему: на спинках кукол были написаны фамилии наших знакомых и соседей-татар: Измайловых, Рамазановых, Хусаиновых и других. Это могло спровоцировать новые аресты! Протокол обыска, его копия, у меня сохранился. Заполняя его, оперуполномоченный Моисеев, человек малограмотный, писал с чудовищными ошибками: «Кабур от револьвера системы коравин». Такие люди вершили судьбы других...
На рассвете обыск закончился, отцу приказали: «Бриллиантов, собирайтесь!» Папа надел белую рубашку и новый костюм, наверное, был уверен, что арест — недоразумение. Мы кинулись к нему со слезами, рядом стояла растерянная мама. Папа обнял нас и сказал: «Не волнуйтесь, к вечеру вернусь». Так на всю жизнь и осталось в памяти: стоит у порога наш отец с печальным подавленным взглядом и мы около него. Уже направляясь к выходу, военный повернул голову и кинул взгляд на маминого брата, приехавшего к нам погостить из Караганды, и сказал: «Приезжий, собирайтесь!» Дядя оделся. Так они и ушли из нашей жизни, чтобы никогда не вернуться. Это событие перевернуло нашу жизнь. Отец наш был простым продавцом и, конечно, не был замешан ни в какой антисоветской деятельности.
Размышляя о судьбе отца и о репрессиях, хочу вспомнить соседей и знакомых, которых постигла та же участь. В тот же день, 16 июля, вместе с отцом увели и хозяина усадьбы Насибуллу Хасанова. В сентябре — Полежаева, которого только весной освободили из ссылки. У них тоже забрали письма и фотографии, всю ту дорогую память, которую хранят в семейных архивах. Вскоре забрали его брата — Сергея Полежаева, потом Константина Ласунского, мужа Тамары Полежаевой. В октябре — Гумера Хасанова, 18-летнего малограмотного юношу. В один день с нашим отцом забрали отцов татарских семей — Алямова, Хусаинова, Измайлова. Все они были пожилыми людьми и все они не вернулись. Были репрессированы и затем ликвидированы мужчины из соседнего двора — Осипов, Собстель, Шубин, Добросинский. Были арестованы многие мужчины из соседних домов по улицам Фрунзе и Советской. Вернулись, пережив тюрьмы, лишь единицы. Я помню среди них только Идриса Кадырова, который, отбыв 10 лет по 58-й статье, вернулся больным и вскоре умер.
Смертельно испуганные люди стали скрываться и уезжать. Соседи Хасановы рассказывали, что старший сын Осман, который учился в Сибстрине, срочно уехал к сестре в Уфу, а дочку Хадычу, работавшую бухгалтером в НКВД, назавтра после ареста отца вызвал начальник и спросил: «Что произошло с вашим отцом?»
— Вы ведь знаете, что произошло, и не надо об этом спрашивать.
Тогда начальник сказал: «Мы вас больше держать в органах не можем и увольняем». Потом прибавил: «Если есть возможность куда-то скрыться, срочно уезжайте». Очевидно, он пожалел ее молодость и красоту. На другой день Хадыча уехала к сестре в Наманган и так была спасена от страшной участи.
Внутри двора, во флигеле, жили мать и сын (тот самый, что был понятым при аресте папы) — Вольские. Мать работала администратором цирка. Испуганные арестами, они незаметно для всех однажды исчезли. В один прекрасный день их флигель обнаружили пустым — когда и как они скрылись, никто не знал. Так люди спасались от злой воли злой власти.
Летом 1956 года я узнала, что можно подать заявление на реабилитацию своих родственников. Занялась этим и я. Меня очень любезно приняли в областной военной прокуратуре и помогли составить заявление. И вот в январе 1957 года я получила справку о реабилитации отца и дяди. В ней было написано: «Постановление тройки УНКВД по Запсибкраю от 7 августа 1937 года в отношении Бриллиантова А. Г. отменено, дело прекращено за отсутствием состава преступления, и он по этому делу полностью реабилитирован». В свидетельстве о смерти написано, что папа умер 5 октября 1945 года в возрасте 47 лет от лейкемии, в графе «место смерти» — прочерк. Этот прочерк меня очень смущал, была в этом какая-то недосказанность, какая-то неправда. Много лет еще я жила с этой недосказанностью и с этими сомнениями и в октябре 1992 года подала новое заявление в управление Министерства федеральной службы безопасности по Новосибирской области, в котором просила предоставить полную информацию о судьбе отца. Сведения, содержащиеся в ответе, поразили меня. Оказывается, отца и дядю обвиняли в том, что они принадлежали к контрреволюционной мусульманской организации, и за это их присудили к высшей мере наказания — расстрелу. Пронзили болью строчки о том, что они были в том же тридцать седьмом году оправданы как невинно пострадавшие! Какой чудовищный акт: в июле арестовали, в августе — расстреляли, в декабре — оправдали! Как все просто! Теперь я понимаю, что в 1956 году нам говорили полуправду, чтобы как-то успокоить, и лишь десятилетия спустя решились раскрыть позорную тайну геноцида против собственного народа. До сих пор не могу понять: для чего, с какой целью? В чем были виноваты перед властью эти, в большинстве своем малограмотные, люди-труженики?
Наша семья с потерей отца лишилась материальной опоры и впала в большую нужду. Мама хоть и пошла работать, но вынуждена была продавать вещи. Удивительно долго не смывалось клеймо «враг народа» с детей репрессированных. Оно напомнило о себе, когда после окончания педагогического института встал вопрос о моем трудоустройстве. Члены комиссии по распределению не поддержали предложение заведующего кафедрой оставить меня при кафедре на том основании, что я дочь врага, и мне пришлось ехать в деревню. Тень репрессий накрыла меня и два года спустя, когда я стала искать работу в городе, мне прямо сказали в одном месте: «Для таких, как вы, у нас работы нет...»
Война началась, когда мне было 15 лет, я только закончила 8 классов. В считанные дни перестроился весь уклад жизни. Радио извещало о событиях на фронте, Красная Армия отступала. Шла большая мобилизация. Мимо наших окон по Советской, по гулкой мостовой, день и ночь шли войска в сторону вокзала. Сердце холодело при виде мужчин с посуровевшими лицами. В город ежедневно прибывали эвакоэшелоны с людьми и заводским оборудованием. На центральных улицах появились большие плакаты: «Родина-мать зовет!»
Художники Ликман, Мочалов, Иванов и другие начали выпускать «Окна ТАСС», по типу «Окон РОСТа» Маяковского. Выпуски выставлялись в витринах главного универмага, что находился возле Первомайского сквера (сейчас в этом здании супермаркет «Зебра»). Возле них всегда стояли люди. Броским языком плаката художники изображали события на фронте и в тылу, комментируя их выразительными стихотворными строчками.
Очень изменился состав населения города. Люди бежали оттуда, где была война: из Киева, Харькова, Кишинева, Воронежа, Москвы, Ленинграда. Провинциальный город, похожий, скорее, на большую деревню, где исключение составлял лишь центр, превращался в многолюдный и шумный, наполнился новыми людьми, которые отличались по одежде, обуви, разговору, поведению. Каждая новосибирская семья потеснилась и уступила часть своей площади приезжим.
В конце июля прибыли поезда с полотнами Третьяковской галереи, Музея искусств народов Востока, Музея изобразительных искусств имени Пушкина и других хранилищ. Однажды к нам пришел завхоз нашей школы: «Рая, собирайся. Иди к оперному, там стоят грузовики с ящиками, поможете их разгружать». Мы перенесли картины на второй этаж, а после вернулись в школу, где собрались в актовом зале. Помню, как мы там сидели и мечтали о хлебе с маслом. Значит, уже в первые месяцы войны мы начали испытывать нужду в питании.
Наша большая усадьба дала приют многим людям. В больших дворах горисполком разрешил строительство бараков и землянок. Это коснулось и нас. Огород был перекопан под землянки, а на лужайке был построен домишко для эвакуированных. Разные люди перебывали за годы войны в нашем дворе. Одни уезжали, другие приезжали, не все запомнились, но некоторые остались в памяти на всю жизнь. В хозяйский дом на половину Полежаевых въехала семья полковника Машленко, уехавшего вскоре на фронт. С его дочкой Майей я подружилась и после ее отъезда в Москву долго переписывалась. Потом семью Машленко сменила большая семья из Харькова, с которой я тоже была дружна. В маленьком новом доме, с дверями, открывающимися прямо на улицу, стала жить семья Таратыно. Трое детей, отец на фронте. Они появились поздней осенью, плохо одетые, голодные, несчастные. Маленький сынишка не мог ходить — у него были тоненькие ножки и раздутый животик, он был болен рахитом. У них не было с собой даже постели. Жители двора несли им кто что мог. Мама принесла старое одеяло и какое-то тряпье — чем богаты... Малыш был раздет и разут, дом было нечем топить. Их мать Улита была совсем неграмотной и работала где-то на черных работах. Они голодали. До самого снега ходили рыться по полям в поисках недовыкопанных картофелин и других овощей. У них не было родственников, и им никто, кроме соседей, не помогал. Годы спустя я встретила бывшего малыша, который вырос в ладного мужчину, отца двоих детей. Неграмотная Улита сумела вырастить детей в нечеловеческих условиях.
В нашу крошечную избушку площадью в 16 метров тоже подселяли. Сначала ленинградку Ольгу Федоровну Баранову, которая сама помогала нам, работая в столовой, принося иногда то хлебца, то борща. Потом у нас поселилась Фрима Григорьевна Лехтрейгер, которая и прожила с нами до самого конца войны. Это была несчастная мать, которая каким-то образом в дни эвакуации потеряла дочь и приехала в Новосибирск из Кишинева одна. У нее было печально-растерянное выражение глаз, что сразу выдавало в ней человека, угнетенного большим горем. Все время она думала о дочери и говорила с сокрушенным видом: «О вейзми! Майн гот! Где моя Циля?» И во всем мире не было никого, кто бы ее утешил. За время ее жизни у нас она так и не получила никаких вестей. Спала Фрима Григорьевна в углу на сундуке, положив ноги на стул. Как и все эвакуированные, она получала карточки, а подрабатывала шитьем. На ее счастье у нас была старенькая зингеровская машинка, которая и выручала ее. Шила она посредственно, но для нас тогдашних вполне годилось качество ее работы. Мы подрастали, нужна была одежда, купить ее было нельзя, и Фрима перешивала для нас вещи родителей. Она, конечно, понимала свои портновские огрехи, но, выдавая свою продукцию, неизменно произносила: «Хорошо получилось. Нечто особенное!» Хотя это «нечто особенное» приходилось нередко перешивать. Фрима Григорьевна прожила у нас долго и оставила о себе добрую память.
Вместе с войной в дом вошли новые для нас испытания — голод и холод. Запасов топлива у нас не было, и большую печку нечем было топить. Мама приобрела печь-чугунку для экономии топлива. Мы поставили ее посередине избы. Она давала тепло, мы грелись возле нее, сушили пимы, готовили на ней пищу. За топливом приходилось ходить на лесозавод, где иногда отпускали отходы производства. Шли пешком туда и обратно. От улицы Фрунзе до Чернышевского спуска, до самого берега Оби. Бывали дни, когда топлива вовсе не было и мы ложились спать в одежде. К слову сказать, ни теплой постели, ни теплой добротной одежды у нас тоже не было. Хорошо, что хоть пимы у нас были всегда. Их покупал нам мамин брат, который работал в системе «Заготживсырье». Кто не имел возможности достать валенки, шил себе шубенки или стеганки и носил эти ватные сапоги с галошами. Большинство людей одевалось очень плохо, сильно пообносившись за долгие военные годы.
Холодно было и в школе, где мы сидели в верхней одежде и в рукавицах. Писать было трудно — чернила порой застывали в скляночках, думать не хотелось, потому что в голове стучала мысль о еде. Мы не могли дождаться, когда принесут завтрак — маленькую, менее ста граммов булочку и ложку сахара с какао. Возвратившись домой, мы съедали по куску хлеба (каждый свой) и продолжали мечтать о пище. Мамину порцию мы никогда не трогали, но она, вернувшись вечером или даже ночью, отрезала нам от своей порции по куску. Мы радовались, если в доме была квашеная капуста с растительным маслом, праздником был постный суп с лапшой, заправленный каким-нибудь жиром. Наша мама работала в системе «Пищепродукт» в кондитерских цехах и иногда приносила по капельке сахара или несколько пряников. Делалось это только с разрешения начальника цеха, поэтому это было редким явлением. Бывали дни, когда мы ели жмых — выжимки семян из масличных культур. Жизнь была полна лишений и нужды. Не было постельного белья, нормального мыла, посуды. Сломались ходики, и это очень осложнило наш быт. Просыпаясь по утрам, мы не знали, пора ли вставать. Кто-то из нас шел за ворота, чтобы узнать время у прохожих. Однажды мы с Фрузой долго стояли, поджидая людей, но никто не шел. Оказалось, была середина ночи, и мы ушли досыпать. Поддерживали нас близкие люди, давали поношенную одежду и обувь.
Осенью 41-го года наша двадцать вторая школа переполнилась детьми эвакуированных. В нашем девятом классе и без того училось 40 человек, прибавилось еще 15. Потом, правда, произошло перераспределение. Среди приезжих было много хороших, симпатичных ребят, которые были интересны нам как личности, как новые люди.
В те голодные годы было дорого, если в чьем-то доме приглашали к столу. На такие приглашения было щедра Люся Задорнова. Бывало, скажет: «Зайдем, пообедаем!» Я всегда шла, знала, что меня встретят приветливо и угостят. В памяти такая картина: в светлой кухне на столе дымится горячая картошка и стоит квашеная капуста, заправленная растительным маслом. Мечта!
Осенью первого года войны началась мобилизация старшеклассников на заводы. Нам объявили список ребят, которые должны оставить учебу и идти работать. В этом списке была и я. Сердце мое сжалось — мне очень хотелось учиться дальше, но делать было нечего... Ноябрьским холодным утром я поехала на завод им. Чкалова. Холод пронизывал тело — я была в легком пальто и в туфельках с галошами. В бюро по трудоустройству мне дали анкету, заполняя которую я честно указала, что отец репрессирован, а дядя бывал по работе в Японии. Через несколько дней мне объявили, что я не подхожу по анкетным данным. Учебу я продолжила, а многие мои соклассники проработали все годы войны и так и остались без образования. Они вынесли на своих плечах все тяготы военного времени. В 1943 году у нас остался только один десятый класс, в котором учились 28 девочек и один мальчик! Общественная жизнь школы замерла, работал только комитет комсомола. У меня появились усталость, апатия, я заставляла себя учить уроки. Угнетало все, в том числе и неустроенный домашний быт. Бывали дни и месяцы, когда не подавали электричество. Свечей не было. Мы делали коптилки: в крупной картошке вырезали глубокую лунку, вставляли фитилек из туго скрученной ваты и наливали растопленный жир. При таком свете делали уроки, занимались хозяйственными делами. Это была жизнь впотьмах!
Среди людей, с которыми нас свела война, был выходец из Польши Конрад Глинсман, человек замечательной судьбы. Когда произошел раздел Польши в 1939 году и фашисты оккупировали ее, часть Польской Армии, патриотически настроенная и верившая политике Советского Союза, организованно перешла границу. Вместе с армией перешла ее и часть гражданского населения, которая потом расселилась по городам Союза. В этом потоке оказалась и семья Глинсман. Судьбы всех этих людей были очень драматичны. Конрада определили в строительный батальон при Бердс-кой воинской части, а семью отправили в Среднюю Азию. Познакомилась с ним моя подруга Галя, которая после переезда семьи в Бердск работала в библиотеке мелькомбината.
Однажды пришел молодой человек в форме солдата-стройбатовца и спросил книги советских поэтов. С этого дня началось знакомство, а потом и дружба с этим человеком. Он оказался юристом по образованию, окончил Варшавский университет, а его отец был коммунистом. Семья Полежаевых приняла дружеское участие в его судьбе, разделила его одиночество. Поддержку он нашел и в нашей семье. Приезжая в город, он заходил в наш дом, здесь он мог отдохнуть и поесть. Конрад был старше нас на десять лет, и мы мало что разумели в политических сложностях военного времени. Общим языком для нас стали книги, литературные интересы. Живя в Сибири в казарменных условиях, терпя лишения, Конрад оставался интеллигентным человеком в своем поведении, в суждениях, интересах и мыслях. Мы бывали с ним на концертах. В мыслях он стремился на родину и мечтал попасть в армию, чтобы лично участвовать в освобождении Польши. Мечта его сбылась. Когда на территории Советского Союза сформировались части Польской освободительной народной армии, Конрад вступил в ее ряды. Весной 1943 года он простился с нами и отправился в армию, а затем на фронт. Вскоре мы стали получать письма. Это были письма умного, зрелого человека, большого, настоящего патриота своей родины. Свою Польшу он хотел видеть свободной. В одном из писем он писал мне: «Нам мало выиграть войну, нам необходимо выиграть покой и устроить такую Польшу, чтоб она в семье свободных народов смогла занять почетное место». В армии Конрад достиг немалых служебных успехов, стал политработником. После окончания войны след его пропал. Но мы его помнили и иногда задавали друг другу вопрос: интересно, жив ли и где он? Вдруг совершенно неожиданно он появился в Новосибирске в 1952 году: он ехал на Корейский фронт в составе миротворческой бригады от социалистического лагеря для урегулирования конфликта и прекращения агрессии со стороны южнокорейской военщины и американских интервентов. Проездом решил остановиться, чтоб встретиться с друзьями, то есть с нами. Он говорил потом: вышел на вокзал, не зная точно, куда пойдет и кого найдет. Но велико было желание, и он наугад пошел искать улицу Советскую; выйдя на нее, вспомнил Федорову баню и, узнав ее, легко нашел наш двор, а в нем наш домик. Меня в том году не было дома, я работала в сельской школе и не увиделась с ним. Мама моя удивилась его виду: вместо стройбатовца в грязной гимнастерке и в обмотках над грубыми ботинками она увидела достойного мужчину в форме офицера, полковника Польской Армии. На обратном пути он снова остановился, чтоб повидаться с Галей. После этого были редкие короткие открытки и долгое молчание. Он стал человеком, который занимается важными делами в сфере политики, культуры, спорта, журналистики; он стал писателем. Интересно очень, что при всем этом он не забывал о нас и своей жизни в Сибири. Через сорок лет, в 1992 году, он известил, что намерен ехать в Новосибирск. Мы очень обрадовались. Встреча состоялась. Мы с живым интересом слушали его: он прошел войну, участвовал в строительстве новой Польши и в свои семьдесят семь лет находился в первых рядах творческой интеллигенции. Во время этой встречи я показала ему письма с фронта, которые он мне писал. Он читал их влажными от слез глазами и удивлялся, что я их сохранила. Прочитав их, сказал: «Спасибо тебе за память и дружбу». Мы поняли, какое большое значение имели для него сочувствие и поддержка наших семей в трудные годы пребывания в Сибири, если в благодарной памяти своей он хранил в течение жизни наши образы и нашу дружбу. Есть над чем подумать...
Вместе с голодом и холодом война внесла и замечательные перемены в скромную жизнь провинциального города. Здесь разместились художественные коллективы, поселились художники, артисты, композиторы, писатели, ученые. Они все вместе и каждый в отдельности создали в Новосибирске новую культурную среду и тем самым помогли местной культуре и науке подняться на более высокий уровень. Сам факт пребывания крупнейших столичных театров стал исключительно важным для нас. Перед нами открылся новый, высокий мир искусства. Знакомство с новыми театрами, со знаменитой ленинградской Александринкой (театр им. Пушкина) было для меня новой радостью, расширились мои горизонты. В репертуаре театра было много прекрасных пьес русской и западной классики: «Лес», «Таланты и поклонники» А. Островского, «Лгун» К. Гольдони, «Стакан воды» Э. Скриба и другие. А какие имена! Черкасов, Юрьева, Корчагина-Александровская, Вивьен, Меркурьев... Но новосибирцы, конечно, больше других запомнили актеров А. Борисова и К. Адашевского. Они были для нас Шмельковым и Ветерковым — ведущими замечательной радиопередачи и театрализованного представления, которые назывались «Огонь по врагу». Это была боевая сатира: частушки, куплеты, анекдоты. Артисты высмеивали поступки немецких захватчиков, все их промахи и ошибки, находили такие беспощадные слова и выражения, что зал взрывался от хохота. Выступления — и на сцене, и в радиоэфире — всегда сопровождались музыкальным аккомпанементом нашего прославленного баяниста Ивана Ивановича Маланина. Их программа всегда шла в переполненном зале. Она поднимала настроение, давала надежду и уверенность в победе. Последний раз они выступали весной 1944 года...
Познакомились новосибирцы и с Ленинградской филармонией, узнали, что такое большая музыка, и услышали крупнейших деятелей искусства Е. А. Мравинского и И. И. Сол-лертинского. Я впервые слушала симфоническую музыку, помню, что было холодно и все сидели в пальто. Концерт шел в зале Дворца труда (сегодня в этом здании водный институт). Оркестр звучал мощно, музыка поражала и захватывала воображение, вводила высокие трагедийные ноты в сознание. Это была Седьмая симфония Шостаковича.
В разных местах города афиши приглашали на симфонические, камерные, сольные концерты, на литературные вечера и лекции по искусству. Блестящие лекции Соллертинс-кого раскрывали перед нами горизонты мировой культуры. Мы стали беднее материально, но зато приобрели духовные богатства. В Новосибирске жил и творил свое веселое искусство Московский театр кукол Сергея Образцова.
Яркое и неповторимое впечатление осталось и после спектаклей Еврейского театра Белоруссии (Белгосет). Он выступал на сцене ТЮЗа. Незнание языка нас с подругой Эней Гельфанд не смущало. Эня.хотя и выросла в еврейской среде, языка тоже не знала. У меня был свой интерес к этому театру, как к национальному. С ранних пор я чутко относилась к национальному вопросу, знала, что такое дискриминация, по своему опыту. Помню, как впервые пришла в этот театр. Зал переполнен, все черноволосы — южане! Это совсем не те люди, которых я привыкла видеть в нашем ТЮЗе. За пятьдесят с лишним лет стерлись какие-то краски, но осталась память о ярком зрелище с национальным колоритом и темпераментной игрой актеров. Театр нам понравился, и мы посмотрели в нем много спектаклей — «Заколдованный портной», «200 тысяч», «Два жениха», «Сиротка», «Суламифь».
В 1943 году я вместе с моей подругой Люсей Задорновой поступила в Ленинградский театральный институт, который разместился в здании оперного театра, учиться на театроведа. Учебные аудитории были расположены в ложах, выходящих в зал. Ложи оказались очень вместительными, в них свободно располагалась группа в 30 человек. Мне очень понравилась наша группа, в ней подобрались очень интересные и способные люди. Но самым замечательным, пожалуй, оказался наш новосибирец, студент режиссерского отделения Зяма Карагодский. И он это доказал на деле — впоследствии стал главным режиссером Ленинградского театра юных зрителей и был известен в театральных кругах как новатор. Он дружил с Люсей и со мной. У нас были блестящие преподаватели, но особое впечатление оставил, конечно же, Соллертинский. В свои 40 лет он был уже профессором. Я с большим интересом ждала его первого появления. И вот он вошел быстрым шагом, кинул на стол большой портфель и воскликнул: «Не видать чернее бреда! Тридцать три театроведа!» Мы насторожились: а вдруг нас станут сокращать? Он ответил на наш вопрос иносказательно: театроведческая баржа перегружена! Он увлекал и увлекался. Его хотелось слушать и слушать, удивляясь его энциклопедическим знаниям и уникальной памяти, любуясь его взрывным характером, бурными эмоциями. Но, неожиданно для всех, 11 февраля 1944 года он скончался... Грудная жаба, тяжелая болезнь сердца, мучила его уже не один год, а он жил беспощадно, расходуя себя без жалости. Весь театральный Новосибирск прощался с великим человеком. Он лежал на сцене клуба им. Сталина, и большая очередь медленно шла мимо, склоняя головы. Тысячи людей прощались с этим неповторимым, удивительным человеком, отдавая дань его вкладу в мировую культуру. Бывая на Заель-цовском кладбище, я всегда поворачиваю голову направо, где неподалеку от входа в первые ворота нашел последнее пристанище Иван Иванович. Прошло пять десятилетий, но до сих пор не появился человек, равный ему по мощи таланта в области искусствоведения.
В январе 1945 стали поговаривать о возвращении института в освобожденный Ленинград. Мне было ясно, что я не смогу туда поехать — бедность не пускала. Через месяц институт выехал домой, а я простилась с сокурсниками и со своей мечтой о дальнейшей учебе в этом прекрасном институте. Я долго и болезненно переживала это. На будущий год меня без экзаменов приняли в педагогический институт.
Закончилась война, начали прибывать первые эшелоны с демобилизованными фронтовиками. Но к чувству радости примешивалась и огромная горечь — многие были покалечены войной, изранены и изувечены. Было очень тяжело смотреть на молодых мужчин, ставших инвалидами. До наших дней подавляющее большинство из них не дожило. Жизнь еще не успела войти в нормальное русло, как пришло известие о другой войне, начавшейся на Дальнем Востоке. А нам хотелось жить и радоваться жизни, ходить в нарядной одежде, хотелось счастья. Ведь мы были молоды! Но бедность и нищета продолжались еще долго, продукты по-прежнему были по карточкам, хлеба не хватало. Но мы прошли сквозь все это, выжили и стали людьми, потому что вокруг были такие люди, как моя мама, которые забывали о себе, трудились не покладая рук, ковали победу и вопреки всему вырастили и воспитали своих детей. Низкий поклон им за это!
Жизнь моя началась в Новосибирске и закончится в нем. За всех не скажу, но для меня это самый родной и дорогой город. В нем мне было суждено познать Жизнь! Я поражалась и поражаюсь его стремительному росту и преображению. Из года в год жизнь в нем становится все более благоустроенной. Мы ходили пешком или ездили на гужевом транспорте, а потом стали ездить на трамваях, позже в троллейбусах, теперь появилось метро. Шагали по деревянным тротуарам, теперь — по асфальту. Освещали жилье керосиновой лампой — теперь широко используем электричество. Отапливались дровами и углем, теперь получаем тепло через систему центрального отопления. Ходили мыться в бани, стояли там в длинных очередях, теперь моемся дома в удобных ваннах. Хранили продукты в ледниках, теперь имеем холодильники. Стиральные машины, телевизоры, разнообразные домашние приборы, облегчающие жизнь, пришли на смену нашему примитивному быту в течение жизни одного поколения! Новосибирск стал центром большой науки и культуры. Преобразился внешний вид города, он похорошел, стал цивилизованным, красивым.
Насколько просто и скромно жили мы в годы нашего детства и юности, и насколько удобно и благоустроенно живем теперь! Но несмотря на это, та наша жизнь осталась в памяти как яркая, неповторимая, дорогая. На месте нашей усадьбы стоят два больших пятиэтажных дома, но остались два тополя, два старых свидетеля жизни, которая здесь отшумела. Когда мне случается проходить мимо, я останавливаюсь возле стариков-деревьев и долго-долго смотрю на них. Они тоже отживают свой век, как я, как и мы, жившие когда-то здесь. Все в прошлом.
В своих снах я нередко захожу в наш старый двор, вижу людей, живших в нем, вхожу в дом и вижу маму. Сны эти тревожат душу. Прошлое прочно живет в памяти...